«Школа не дискуссионный клуб»: каким был образ учительницы в советском кино

Ученики, привязанные к учительнице литературы, — редкий сюжет советского кино. Хотя в жизни это происходит постоянно. В Елениных папках есть письма от учеников и учениц, которые продолжали вспоминать ее и после окончания школы. Девушки писали ей на ночных автовокзалах в поездках, парни — после армии и развода с женой. В переломные моменты жизни только Еленина фигура оказывалась возвышенной и мудрой, способной оценить затейливый трагизм судьбы и рассудить, что с этим делать.
Фильм «Чужие письма» снят в 1976-м. Начиная с конца 60-х и до конца 80-х жизнь школьников и школьниц становится популярной темой советского кинематографа. В этот период выходит более трех сотен таких картин. Некоторые из них — плутовские, занимательные и веселые (например, «Гостья из будущего», «Приключения Петрова и васечкина» и «Приключения Электроника»). Другие же — мечтательные и трагичные, сделаны со вниманием к чувствам, а не увлекательности сюжетных перипетий. Это «Вам и не снилось», «В моей смерти прошу винить Клаву К.», «Последнее лето детства», фильмы Динары Асановой. Были и те, где звучали важные подростковые проблемы, показывались социальные и иерархические конфликты, которых советское кино обычно избегало («Куколка», «Чучело, «Соблазн», «Школьный вальс»).
Наверное, Елена тоже смотрела все эти фильмы, в которых я сейчас пытаюсь найти нечто такое, что приблизит меня к ней, сверкнет подсказкой или узнаванием.
Время от времени я пересматриваю отдельные фрагменты, чаще всего — последние сцены фильмов. В «Чужих письмах» учительница переезжает, класс приходит помочь с погрузкой вещей. Зина тоже приходит. Она стоит под дождем в насквозь мокром красном плаще и смотрит на Веру Ивановну. Учительница зовет ее пройти внутрь. Зина заходит, и они долго стоят друг напротив друга, не двигаясь и ни слова не говоря. В финале «Куколки» учительница Елена Михайловна плачет над гимнасткой Таней Серебряковой, неподвижной, бело-зеленой. С Елениного носа падают слезинки. Она прижимается щекой к лицу Тани, прикасается губами к ее вялой ладони. У них одинаковые русо-золотые волосы и красная одежда. Люди, которые весь фильм боролись друг с другом, теперь застыли в позе скорби и нежности.
Не знаю, нравилось ли Елене преподавать. Возможно, ее выбор профессии был связан не с людьми, а только с книгами. Когда мы обсуждали школу, она ни разу не упоминала советское кино — ни как вдохновляющий пример, ни как отражение реальности. Она посоветовала мне посмотреть «Учителя на замену» — американскую драму 2011 года с печальным Эдриеном Броуди, который, меняя школы, бежит от ответственности. Герой Броуди, как и Елена, преподает язык и литературу. Он непоследователен: то сближается с подростками, то отталкивает их. Кажется, он не только не может решить, на какой дистанции ему оставаться с учениками, но и не уверен в возможности что-то изменить в принципе. Думаю, Елене нравился такой фатализм.
О литературе она читала разное. Ей было важно поддерживать в себе великодушие и любопытство. Критическое и строгое «Воскресение Маяковского» Юрия Карабчиевского — и умильные статьи о романтических отношениях Иосифа Бродского. «Благоволительницы» Литтелла, где в вопросе вины концов не сыщешь, — и «Преступление и наказание» с его однозначной невозможностью убийства. Дневники Мандельштама и Лени Рифеншталь. Такими были Еленины пристрастия и в кино. Она смотрела и «Дау» Хржановского, и мелодраматический сериал про советскую модель Регину Збарскую. Широта Елениных интересов стала основой ее работы с олимпиадницами.
Школьная учительница, готовящая олимпиадников, — это сбой распорядка, сдвиг роли. На уроках такие знания не нужны. Министерство образования уже закрепило за каждой минутой назначение и придало форму текстам, биографиям и эпохам. К тому же многие знания умножают скорбь.
Готовить к олимпиадам — это работа вне предсказуемости. У беларусской олимпиады по русскому языку и литературе трехчастная структура: комплексная работа, отзыв и устное высказывание. Задания там почти не связаны со школьной программой. Подготовка заключается в страстном и беспорядочном чтении. Бессистемная и полная любви охота за новыми фактами и более точными объяснениями, сравнение исторического и современного словообразования, сличение гипотез и мнений — все это сопротивлялось стройной логике учебников, побуждало шагнуть в сторону.
Литература, которая в учебнике предстает ручной и ограниченной, на олимпиаде расширяется и дичает. Язык, чьи правила мы твердим на память, обретает непредсказуемость. Нулевая суффиксация и прочие фокусы словообразования сбивают с толку.
«Школа не дискотека и не дискуссионный клуб», — кричит учительница Елена Михайловна в фильме «Куколка». Новая ученица Таня Серебрякова, которая прежде училась в специальной школе для спортсменок, отказывается надеть юбку. Ее поддерживают другие ученики. Они хотят знать, почему девочкам запрещены брюки, почему вообще одна одежда подходит для школы, а другая не годится. «Я не знаю, почему нельзя, но нельзя — и все. И этот вопрос не обсуждается», — говорит Елена Михайловна дрожащим усталым голосом. Что это: слепое почитание любых правил или осознание, что со всем на свете не поборешься и остается просто принять установленное положение вещей?
Учительница из фильма «Дорогая Елена Сергеевна» говорит, что «Лолиту» нельзя издавать, что запрет этой книги к лучшему. Моя Елена никогда не поддержала бы такую точку зрения. Конечно, она считала полезными не все книги, но право самостоятельно исследовать и выбирать было для нее основополагающим. Писательские биографии Елена знала из первоисточников, а не пересказов. Она просматривала мемуары, дневники и письма, изучала классическую и более молодую критику. Моя Елена никогда не сказала бы перед классом: «Я не знаю, почему». Это было делом самообладания и авторитета — найти ответ, который поставит точку в разговоре, убедительно и твердо прекратит спор
Когда мы говорили о детстве, Елена не вспоминала того, что мне сейчас так хочется знать. Разговоры о Елениной матери были доказательством нашей близости, ее ко мне расположения и доверия. Это, однако, уводило нас в сторону от всего прочего — ее подруг, любимой музыки и еды, игр, в которые она в детстве играла, журналов и телепередач, которые ей нравились. Я не знаю, был ли у нее велосипед и как она научилась плавать. Может, это ничего и не значит, но мне кажется, что я упустила нечто важное.
Пытаясь понять, почему я не расспрашивала Елену о детстве, я не нахожу ответов. Возможно, во мне тоже жила школьная формула «нельзя — и все». Теперь остается прислушиваться к обрывкам, косвенным разговорам, давним полузабытым фразам — заходила к бабушке после школы, пирог, белые колготки, мама Тамара боится кошек.
Я слушаю, как между стен ползают мыши. Они тихо и быстро топают по натяжному потолку, скребутся о дерево, грызут и шуршат. Кот Сыр сидит на коврике у раковины. Он занял это место много часов назад, еще вечером, и сейчас я поняла, почему: Сыр слышит мышей. Повернувшись на звук, он пытается разглядеть их сквозь дерево перегородок, представить траектории их движения. Я думаю: дом того не стоил. Весь этот ремонт был затеян зря. Делая стяжку пола, создавая новый фасад, перегородки и перекрытия, я шла наперекор природе дома. Он деревянный и старый. Мыши и древоточцы находят его под слоями новых придумок. Дом сопротивляется логике бесконечного улучшения, продолжения, наращивания мощи — он остается собой, и никакой назидательной и вдохновляющей истории здесь не будет.
Я не могу увидеть Еленину квартиру. Она исчезла, переданная в ведение государства, распределенная в какие-то неизвестные мне жилищные фонды. Ее, возможно, заняли другие люди — либо она стоит, все еще пустая, с приоткрытыми дверцами шкафов, с засохшими растениями на подоконнике, с черными окнами каждый вечер. Мне всегда хотелось, чтобы память имела физическое выражение. Если бы можно было вернуться в те места, в которых разворачивалось прошлое, кажется, тоска бы совсем унялась. В отличие от Елениной квартиры, Минск остался. Я держу этот город как кость — оскобленный, он, тем не менее, есть. Мрамор, асфальт, тяжелые деревянные двери с бронзовыми ручками, вода Свислочи и огромные бетонные вазы в Купаловском парке — вот он, идеальный образ застывшей, почти музейной формы. На эту кость уже нарастает мясо.
