«Женскому образованию вовсе не сочувствует»: как учили девушек на Бестужевских курсах

1912 год
19/III. Вчера по дороге на французскую выставку зашла к Lusignan, которая мне сообщила, что умерла А.П.Философова. Lusignan очень жалела, что у нее уже взят билет и она не может, таким образом, остаться побывать хоть на панихиде ее. Утром сегодня зашла к Чернякам посмотреть в газете расписание панихид и похорон. Оказывается, сегодня на курсах назначена панихида в час дня.
Собираюсь идти.
— Вы куда? — спрашивает меня Лидия Семеновна.
— На курсы.
— В библиотеку?
— Нет, на панихиду.
— Ах, это по Стасовой, что ли?
— Нет, по Философовой.
— Да нет, ведь Стасова же умерла.
— Философова, Анна Павловна, единственная дожившая до нас из основательниц наших курсов (Казанович ошибается: из основательниц курсов была тогда жива В.П.Тарновская. — Прим. ред.).
— Так ведь это же Стасова и есть, — настаивает Лидия Семеновна.
— Стасова давно уже умерла. Да что лучше, прочтите на первой странице «Нового времени» объявление.
Лидия Семеновна читает и убеждается:
— А я думала, Стасова.
Прихожу на курсы.
Внизу, по обыкновению, толпятся курсистки. Одни одеваются, другие раздеваются, одни уходят, другие приходят.
— Идем на панихиду, — предлагает возле меня одна курсистка другой.
— Какую панихиду, зачем?
— Да по Философовой.
— А кто она? Я с ней не знакома.
— Ну вот еще, не все ли равно! Она там что-то по равноправию женщин хлопотала и была председательницей женского съезда.
— А-а, ну пойдем себе.
— Почему на курсах панихида по Философовой? — говорят немного дальше.
— А кто его знает! Пойдем, посмотрим, что ли?
— Ну Бог с ним, мне некогда; лучше погуляем немного.
И такие отзывы слышны повсюду кругом, но из любопытства многие все-таки идут наверх в зал.
Недаром Анна Павловна сокрушалась, что нет никакой традиции на наших курсах, что к курсам, как к учреждению, нет любви в курсистках, что они — какой-то пришлый, кочевой элемент, незнакомый ни с историей возникновения курсов, ни с учредителями их, ни с жизнью их вплоть до настоящего момента.
Это правда; от них берут все что можно, но ими не интересуются. Из знакомых мне только Lusignan да Маша [Островская] составляют исключение (Маша, между прочим, пришла на панихиду). Поэтому и на панихиде не было настроения; стояла толпа холодная, равнодушная, пришедшая позевать от нечего делать. Следовало бы кому-нибудь из комитетских дам разъяснить отношение Анны Павловны к курсам, хоть пользуясь случаем ее смерти, а то Нечаева сказала несколько общих фраз по окончании панихиды, и тем дело было кончено. Одна курсистка, очевидно из бюро слушательниц (Вероятно, имеется в виду Бюро для приискания занятий, действовавшее в составе Общества вспоможения окончившим курс наук на СПб. ВЖК. — Прим. ред.), объявила, что у гроба назначаются дежурства из курсисток, пригласила жертвовать на венок и взывала прийти как можно в большем количестве на отпевание и вынос тела на вокзал, имеющее быть в среду. Она так настойчиво повторяла последнее приглашение, повторенное несколько раз, что даже неловко было перед родственниками покойной, в присутствии которых это все происходило.
21/III. Пришла на похороны уже к самому выносу из церкви. Перед Владимирским собором стоял катафалк для гроба и несколько катафалков с цветами. Все это было окружено цепью из курсисток, так что площадь возле катафалка была чиста от посторонней публики. Внутри стояла кучка комитетских дам, и из профессоров я увидала Савича, Булича, Богомольца. Несколько впереди — хор, группа курсисток и несколько студентов.
Придя к церкви, я стала в толпе за цепью, но какая-то курсистка подошла ко мне и стала просить в хор.
Народу в общем было не особенно много, и настроения и тут не было. Молодежь по обыкновению смеялась, болтая всякий вздор, распорядительницы волновались, прося нас то отойти подальше, то подойти поближе, то стать в ряды, то сомкнуться в кружок; студенты хозяйничали тоже.
Пронесся слух, что полиция разрешила нести гроб на руках, и несколько человек пошли в церковь.
Через минут 10 послышалась «Вечная память» церковного хора, по казался на плечах студентов гроб и раздалась «Вечная память» нашего хора.
Боже, что это были за звуки! Не спевшиеся пискливые голоса брали все в унисон, причем не все даже сразу в тон попадали, студенты басили тоже кто в лес, кто по дрова, и можно себе представить, что должно было получиться!
Правда, чем дальше, тем дело шло лучше, так что перед Царскосельским вокзалом дело пошло уже совсем хорошо, но первый возглас хора был ужасен.
Вообще, хор был очень мал, слаб и жидок, а так как он то убегал Бог знает как далеко от гроба, то совсем почти садился на него, мешая несущим студентам идти, то впечатление получилось довольно жалкое.
Курсисток, казалось, было очень немного, но это, вероятно, оттого, что все они растянулись в очень длинную цепь, далеко окружавшую всю процессию.
На средине Загородного к цепи подошли 4 еврейских мальчугана, и один из них, старший, гимназист III или IV класса, так бесцеремонно и решительно проговорил, что надо еще расширить цепь, разорвал руки держащих ее курсисток и сам с товарищами своими стал в ряд, а затем так презрительно и победоносно поглядывал на курсисток, муштруя их все время, как надо идти, что те молча и безропотно покорялись. А гимназист с тремя малышами, даже еще не гимназистами, громче всех орал «Вечную память», не попадая ни в тон, ни в такт.
Как всегда, толпа росла чем дальше, тем больше; движение извозчиков и трамваев было затруднено, и многие вылезали из трамваев и присоединялись к процессии; в домах раскрывались окна, и много глаз с любопытством провожали шествие, пока было видно. Но все-таки на строения и тут не было, и не чувствовалось никакой торжественности.
На вокзале был уже приготовлен траурный вагон, и гроб молча внесли туда. Так же молча передавались над головами присутствующих венки длинной вереницей, так же молча развешивались внутри вагона. Пение прекратилось, толпа молча зевала, как бы выжидая еще чего-то. Долго продолжалось такое неопределенное состояние, наконец, в вагон влезла О.К.Нечаева и заговорила.
К моему очень неприятному удивлению, я услышала точь-в-точь от слова до слова то, что она сказала на курсах, с теми же дрожаниями голоса, с теми же паузами на тех же местах.
Не могу я понять, как можно, как поворачивается язык повторять два раза буквально одно и то же в подобных случаях. Ведь это же не лекция! Да и там, если профессор прерывает изложение фактов лирическими отступлениями по поводу их, и делает это в одинаковых выражениях, как год назад или в другом случае, случайно известном кому-нибудь из слушающих, — на губах непременно появится улыбка и профессор этот непременно убавится в росте хоть на сотую долю вершка.
А тут, где должно говорить одно только чувство!
После Нечаевой говорила Калмыкова, потом Рожкова (если только такая есть) и еще одна дама. Больше ничего не предвиделось, и я ушла.
Это был уже третий час или около трех.
<...>
1915 год
23/I. Все-таки из всех библиотек, которые я видела, наша курсовая — самая красивая. Темный дуб и темные с золотом переплеты придают ей вид серьезной солидности, а готический стиль окон и дверей делает ее похожей на храм. В солнечный день после трех часов, когда никого из курсисток уже не бывает, по ней протягиваются к окнам золотые лучи пыли. Тоже как в храме.
И не могу я ее себе представить без этой милой, так слившейся с ней в одно целое, такой типичной библиотекарши, старушки Балобановой, с ее огромными очками на крошечном носике, рысьими зелеными глазками и острым язычком. Если, входя в какой-нибудь день после 3-х часов, я не заставала Екатерины Вячеславовны в покойном кресле на фоне дуба и книг, — мне казалось, что в библиотеке беспорядок, что чего-то недостает. Положительно не могу себе представить библиотеки без этой уютной, патриархальной бабушки ее!
Екатерина Вячеславовна — неисчерпаемый источник рассказов о прошлом Курсов, и были бы кому время да охота записывать, — много интересных подробностей сохранилось бы для будущей истории этого учреждения.
«Сначала было всего 280 с чем-то рублей (Екатерина Вячеславовна называла с точностью до копеек, но я забыла), на которые решили открыть курсы. Помещение получили бесплатное в гимназии принца Ольденбургского и сделали анонс. Сейчас же записалось: 800 человек на одно отделение, 800 — на другое. Занимались по вечерам.
Вот раз приходит принц Ольденбургский (Е.В. почему-то, очевидно с намерением, произносит: Ольдимбурскай, — а может быть, для со хранения couleur local (фр. местной особенности. — Прим. ред.) своего говора). Но мы ему не понравились! Он вошел откуда-то сзади, а мы все смотрели только перед собой, на профессора; никто и не встал. Ну, он прошелся, повел носом, сделал гримасу: «on fume ici…» (фр. «здесь накурено». — Прим. ред. ) и ушел. Больше мы его не видели. Не понравились…»
К сожалению, я не умею передать самую манеру рассказа Е. В. Она у нее своеобразная: быстрый переход от одного предмета к другому и рассказ скорее игрою и блестками слов, чем последовательным развитием мысли, но из этой игры часто получается яркий и интересный, хотя не всегда, может быть, верный и правильно понятый образ.
Е.В. Курсы любит страшно; любит, вероятно, по-своему и теперешних курсисток, как пышный расцвет той идеи, одной из крестниц которой она была в первом фазисе ее зарождения; но она не может им простить того, что теперешняя женская молодежь относится к Курсам не так, как относилась сама она и ее сверстницы к своей восприемнице. Конечно, трудно требовать чего-нибудь подобного от шести тысяч с лишком самого разнородного элемента, но так же трудно и старушке Е. В. мириться с тем, как чужие люди проходят холодно, безучастно, а часто и с оттенком пренебрежения мимо той святыни, к которой она привыкла, несмотря на всякие слова, относиться с поэтическим пиететом. Отсюда — взаимное непонимание и пренебрежение: курсистки не замечают Е. В., она — их.
А вот как Балобанова произносила речь Михайловскому (Н. К. Михайловский был членом Общества для доставления средств ВЖК с момента основания. — Прим. ред.) на его юбилее:
«Говорят мне: надо вам. Что ж, надо так надо, ничего не поделаешь! Что-нибудь придумаю, хоть ни одной его строчки и не читала. Думаю себе: либерал — значит, все очень просто: сторонник высшего женского образования, друг Курсов, ну я на эту тему и приготовилась говорить. Только часа за два до начала приходит подруга. — «Ты о чем будешь?» — спрашивает. Рассказываю. — «Это никуда не годится». — «Почему?» — «Он женскому образованию вовсе не сочувствует». — Что ж, за два часа не переделаешь всей речи! Все равно, думаю; он пускай о чем хочет, а я о своем…
Вот и говорю. Трогаюсь, благодарю, все как полагается. А он мне: «Благодарю вас, говорит, как вы меня поняли!» — Ну, поняла, так тем лучше.
Только потом уж, после окончания церемонии, мы с ним разговорились запросто. Я вспомнила, как хорошо танцовал он мазурку артиллерийским офицером; я тоже любила поплясать. Он мне и говорит: «Ведь мой идеал женщины — Вера (?)». Это по роману «Что делать?». А я ему: «Помилуйте, Николай Константинович, что ж это за идеал: есть сладкие пирожки, спать и изменять мужу?»
Точность этого рассказа оставляю на совести и памяти Е.В.
Негодует Балобанова на новое здание физического института Курсов. Называет его «памятником тщеславия».
«Ну как же, две с половиной физички на Курсах, а весь капитал в него ухлопали. Намедни приносит столяр рамы для окон, просит денег за них, а Комитет не может уплатить, нечем…»
Я думаю, что тут говорит в Е.В. больше ревность за свой факультет, чем действительное негодование.