«Ни один человек не должен видеть такого количества смертей»: Оливер Стоун о войне во Вьетнаме, аресте за контрабанду и опыте тюрьмы

Фото Sylvain Lefevre / WireImage
Фото Sylvain Lefevre / WireImage
Перед тем, как «Взвод» принес Оливеру Стоуну международный успех, он воевал во Вьетнаме, был дважды ранен. Вернувшись с войны, он  поступил в  Нью-Йоркский университет, где учился киноискусству у Мартина Скорсезе. По ночам Стоун водил такси, а днем подрабатывал ассистентом продюсера и писал сценарии, раз за разом получая отказы. С разрешения издательства «Альпина Паблишер» Forbes Life публикует отрывок из мемуаров режиссера

Книга «В погоне за светом» — история режиссера «Взвода» и «Сальвадора», сценариста «Полуночного экспресса», «Конана-варвара» и  «Лица со  шрамом», талантливого и честного человека, который боролся с обстоятельствами и искушениями, импровизировал и пробивался, чтобы снимать свое кино. Это история о взрослении в годы великих перемен, когда люди жили политикой и  социальными проблемами, поражениях и  потере уверенности, ранних успехах и высокомерии. Это рассказ современника о лицах американской киноиндустрии 1970-х и 1980-х годов, жуликах и героях — людях, которые одним своим присутствием приносят вам благо или уничтожают вас, если вы им это позволите. И, конечно, эта книга о любви к кино и самой жизни.

Я был полон преувеличенного стыда и отвращения к самому себе. Я поставил крест на себе, предполагая, как наивный романтик, что мое сердце «разбилось», когда оно скорее просто «надломилось». Меня одолевали очень мрачные мысли. Те из вас, кто помнит себя в 19 или 20 лет, согласятся, что это опасный период, хотя взрослые в мое время не воспринимали юность как нечто серьезное. Я надеялся, что если у меня не хватит храбрости покончить с жизнью самостоятельно, то, возможно, Бог, веру в которого во мне воспитали, заберет мою душу как расплату за «грех» гордыни.

Именно поэтому обратно во Вьетнам в составе пехоты США — чтобы принять участие в войне моего поколения. Я «добровольно явился по призыву» в апреле 1967 года — вариант прохождения военной службы в качестве призывника в течение двух лет вместо трех, которые должны были отслужить солдаты в регулярной армии. Я не хотел особого отношения к себе и настоял на прохождении службы во Вьетнаме на самой низшей ступени для пехотинца — в качестве рядового. Я отказался от офицерской школы, учеба в которой отняла бы у меня несколько месяцев до исполнения моего желания. Я спешил попасть на фронт до окончания войны, наступление которого СМИ пророчили в скором времени. Я хотел быть как все: безымянным пехотинцем, пушечным мясом, одним из массы копающихся в грязи людей, о которых я читал у Джона Дон Пассоса. Мои мать и отец были искренне поражены, но не особенно обеспокоены. С учетом собственного жизненного опыта они считали, что события во Вьетнаме не стоит воспринимать как настоящую войну.

15 сентября 1967 года, накануне моего 21-го дня рождения, меня отправили во Вьетнам после шести месяцев базового и продвинутого этапов боевой подготовки пехотинцев в Форт Джексоне в штате Южная Каролина... Я возвращался в эту страну, чтобы найти ответы на мои вопросы. По иронии судьбы при пересечении линии перемены дат часы перескочили в будущее, на 16 сентября, и мой день рождения растворился в синеве Тихого океана.

Меня ожидало долгое путешествие, из которого я вернусь не скоро. Уезжая, никто из нас не размышляет о последствиях. Одиссей, покидая Итаку, думал о своем возвращении домой. Я же не был уверен вообще ни в чем...

На пустошах Нью-Джерси подходил к концу долгий утомительный день. По толпе прошла волна возбуждения. Температура упала ровно настолько, чтобы поддержать липкую сексуальную влажность. Первые залпы фейерверков взорвались над пирсами под продолжительные «охи» и «ахи» мам и пап, поверх которых раздавались громкие вопли их детей. БУМ! ПАФ! БАХ! БАХ! «O say, can you see!» США в состоянии войны. Надирают всем задницы. Им 200 лет! Парусники «Tall Ships» теперь плыли в от- блесках красных, зеленых, голубых, белых и фиолетовых огней, символизирующих величие прошлого. А в центре высилась культовая богиня Свободы со своим факелом.

Это было прекрасно. Люди с восхищением наблюдали за взрывающимися с легкими хлопками пиротехническими цветами, складывавшимися в формы всевозможных размеров и оттенков, словно спускающиеся с небес в экзальтированной эйфории пальцы создателя. Мне хотелось верить в то же, что и миллионам людей вокруг, но я не разделял их чувств. Я ощущал их трепет, но одновременно переживал глубочайший ужас, поскольку уже бывал здесь раньше. В такую же ночь я наблюдал самый впечатляющий салют из всех возможных — реальные военные действия. Продолжавшуюся от полуночи до рассвета битву, когда ни на секунду не стихали ни артиллерия, ни вертолеты, ни ливень трассирующих снарядов, ни разрывы бомб. И во вспышках тех взрывов я ясно мог разглядеть тела, столь окоченевшие, что они скорее напоминали скульптуры, созданные Микеланджело. Столько мощи, столько смерти в одном месте и в одно время. Такое не забывается.

***

Ни один человек не должен видеть такого количества смертей. Я был слишком молод, чтобы осознать весь трагизм ситуации, а потому постарался стереть эти воспоминания из сознания. Как это ни парадоксально, но ту сцену я вспоминаю, как поразительно прекрасную ночь с фейерверками: я не увидел ни одного врага, в меня не стреляли, да и мне выстрелить не удалось ни разу. Это было подобно сновидению, после которого просыпаешься целым и невредимым. Я был благодарен за свое спасение, но одновременно оставался в оцепенении и растерянности от произошедшего. Мне вспоминались эпизоды из эпической поэмы Гомера о богах и богинях, спускающихся с Олимпа к залитым кровью полям брани у Трои, чтобы прийти на помощь своим любимцам, окутывая их туманом или плащом и унося в безопасное место.

Прошел почти год. В ноябре 1968 года я покинул Вьетнам. К тому времени я уже отслужил в трех различных боевых подразделениях 25-й пехотной дивизии в южном секторе и 1-й кавалерийской дивизии в северном секторе страны. Меня дважды ранили и эвакуировали: в первый раз — после ночного нападения из засады, где я получил кусок шрапнели (а может быть, и пули), который прошел мою шею насквозь, почти разорвав мне яремную вену; во второй раз — после дневного нападения, где очередная шрапнель, на этот раз из подрывного заряда, установленного на дереве, попала мне в ноги и ягодицы. Отличившись в одной стычке, я был удостоен Бронзовой звезды за героизм. Подробнее я расскажу об этом в главе 3. Я участвовал примерно в 25-ти или более вертолетных десантах и был произведен в ранг специалиста 4-го класса. Даже приобретя боевой опыт, я старался избегать более ответственных должностей, например, связанных с командованием подразделением. Я продлил срок службы на пере- довой в 1-й кавалерийской дивизии на три месяца, чтобы меня уволили из армии на три месяца раньше изначально положенных двух лет. Это означало, что мне не нужно было потом еще полгода служить на территории США. Некоторые члены моего взвода полагали, что это бессмысленный риск, однако я ненавидел казарменные порядки, предпочитая им опасности и свободу джунглей. Кроме того, я подсел на мощную вьетнамскую травку, к которой пристрастился вместе с моими чернокожими товарищами по оружию, посвятившими меня в новый образ мышления и видения. К этому мы еще вернемся.

Меня наконец-то уволили со службы в Форт-Льюисе, штат Вашингтон. Я снова стал гражданским лицом. Я в самом деле полагал, что возвращение домой станет концом этой истории и началом чего-то нового. Что я буду делать дальше? Снова в университет? В армии я проходил обучение на отдельных заочных курсах. У нас также были разговоры — точнее, разглагольствования — с другом из штата Теннесси об учреждении совместной строительной компании. В первую очередь, однако, я хотел немного расслабиться.

Неожиданно оставшись наедине с собой в униформе цвета хаки, вещевым мешком и кучей денег, я сел на автобус компании Greyhound Lines и отправился на юг, где бесцельно гулял по Сан-Франциско. Я будто бы видел все это в первый раз. И неожиданно начал скучать по сослуживцам. Думаю, никто из нас не представлял свое возвращение домой. Я попробовал ЛСД в Санта-Крузе, доехал на автобусе до Лос-Анджелеса. После нескольких туманных дней под кайфом пересек границу и отправился в Тихуану, будучи в ужасе от страны, в которую только что вернулся. Я остался один и был лишен места, которое мог бы назвать домом. Я не позвонил ни отцу, ни матери, никому вообще. Меня вполне удовлетворяла перспектива скрыться ото всех. Никто не мог со мной связаться. Мне не хотелось думать ни о чем. Как и любой молодой солдат или матрос, все, что я хотел, — это повеселиться, выпить и подцепить мексиканку. Благодаря пакетику с 50 граммами отличной вьетнамской травки я не ощущал боли и чувствовал себя на вершине мира. Гребаные офицеры и сержанты больше никогда не станут указывать, что мне делать. Я свободен! И глуп. Однажды после полуночи на меня накатила депрессия от убогой обстановки Тихуаны, я собрал свои пожитки и побрел обратно к границе США. О чем я только думал? Крыша поехала? Да, точно. Мне было всего лишь 23 года.

На почти пустом пограничном переходе пожилой нервный таможенник попросил меня проследовать за ним.

Ничего удивительного, выглядел я не лучшим образом, и его реакция была полностью объяснимой. Может быть, я перепил пива? Неужели я забыл про правила, которые действуют даже для гражданских? В течение часа я оказался прикован наручниками к стулу. Меня допрашивали два представителя ФБР, которые только что сняли показания у моих пособников по контрабандному ввозу наркотиков, схеме, которую я разрабатывал в Мексике. Конечно же, мне следовало оставить чертову травку в солдатском сундучке на территории США. Но, повторюсь, голову я редко включал в то время. У меня не было ни малейшего понятия, куда я направлюсь. Может быть, мои скитания привели бы меня на юг Мексики. Я не знал, что будет дальше.

А они как раз знали. Через день или два меня доставили в тюрьму округа Сан-Диего, рассчитанную примерно на 2 тысячи мест, но вмещавшую на момент моего прибытия примерно 4–5 тысяч человек, в основном суровых чернокожих и испаноговорящих парней, многие из которых были членами преступных группировок. Стиснутые в переполненных камерах, многие из них все еще ожидали суда после шести месяцев заключения. Без денег, без залога, без всего. По прошествии еще нескольких дней меня сковали цепью с еще восемью или девятью другими молодыми парнями. Пристыженные, мы шли в наших тюремных робах по центральным улицам Сан-Диего, не зная куда девать глаза и пытаясь избегать взглядов прохожих. Нас привели в суд, где мне было предъявлено обвинение за нарушение федерального таможенного законодательства в виде провоза контрабанды. Мне грозил тюремный срок от 5 до 20 лет.

Все происходящее очень напоминало мои первые дни во Вьетнаме, где нам также никто ничего не рассказывал.

В курс дела меня ввели мои сокамерники. Дела рассматривали два судьи: с тем, который заседал по понедельникам, средам и пятницам, у меня был шанс отделаться тремя годами, а с учетом службы во Вьетнаме я мог быть даже освобожден под честное слово и не мотать срок вовсе; с тем, который был по вторникам/четвергам, меня ждало пять лет, что означало возможность выйти досрочно через три года. Это была малоприятная ситуация, которой не способствовало отсутствие назначенного мне судом адвоката. От него не было вестей уже 6–7 дней. Я еле-еле смог заполучить матрас в камеру для двух человек, где сидели пятеро. Унитазы работали так себе. Тюремщики обращались с нами прохладно. Мне даже не дали сделать тот единственный телефонный звонок, на который я имел право. Я передал своим тюремщикам записку с мольбой: «Ветеран Вьетнама. Только вернулся. Отсутствовал 15 месяцев. Моя семья не знает, что я вернулся. Прошу, позвольте мне сделать мой звонок». Я положил сложенную записку в прикрепленный к нашей камере ящик, который охранники проверяли в конце дня. Лица охранников менялись каждую смену, но ничего не происходило.

Тюрьма. Безликий опыт. Передо мной открылась «америка» без заглавной буквы, о которой рассказывали в газетах нового андеграунда. Инаугурация Никсона еще не состоялась, так что война с наркотиками официально не началась, однако моим сокамерникам, каждый из которых мог побывать во Вьетнаме, было наплевать на это: «Да не моя это проблема, они, суки, здесь и так имеют меня!»

Хоть я и белый, но мне были понятны их гнев и страх, потому что я испытывал то же самое. Смогу ли я когда-либо позвонить отсюда или так и просижу здесь все шесть месяцев? Я написал еще одну записку.

У меня уже выработался определенный распорядок дня: как помыться — сделать несколько растяжек из йоги в крошечном пространстве — не связывайся не с тем парнем — не используй по оплошности чужое мыло — не задавай кому-либо вопросы, которые потом могут обернуться против тебя — не рассказывай другим слишком много о себе — не ищи сочувствия, здесь все невиновны. И вообще, наркотики были клевой штукой. «Отморозки» же оставались за пределами стен этой тюрьмы. Они, восседая в Вашингтоне, убивали людей сотнями, выбивая из них все дерьмо, пока ничего от человека не оставалось, и теперь сажали за решетку любого, кто протестовал против этого, любого, кто мог начать бунт против них. Я покинул одну войну и оказался в гуще другой, безбашенной «гражданской войны» у себя дома — следствия боевых действий за рубежом. Как говорил Малькольм Икс по поводу убийства Кеннеди: «цыплята всегда возвращаются на свой насест».

Наконец-то тюремщики разрешили мне позвонить. Я мог набрать лишь один номер по памяти — моего отца. Слава Богу, он ответил, ведь в противном случае следующей возможности позвонить нужно было бы ждать не один день. Его родной голос вызвал во мне прилив надежды. Оператор сообщил ему об оплачиваемом за счет вызываемого абонента звонке из Сан-Диего «от Уильяма Стоуна» (так я назвался). «Вы согласны оплатить звонок?»

Мне вспомнилась любимая новелла отца у О. Генри: «Вождь краснокожих», в которой рассказывается о том, как парочка незадачливых мошенников похищает избалованного ребенка, которого никто и не думает выкупать. Заставит ли упрямство моего отца ответить «нет»? «Говорите», — ответил оператор, подключая меня.

«...Папа?»

«Сынок, черт побери, где ты был? Две недели назад мне сказали, что ты покинул Форт-Льюис».

От звука его голоса меня захлестнули радостные эмоции. Я испытал такое облегчение от осознания его присутствия. Это был его голос. Не было возможности извиниться за то, что я не позвонил раньше. Я мог бы начать говорить о наличии авиарейсов, о часовых поясах, о приказах командования. Вместо этого я просто сказал: «Папа, послушай: у меня проблемы».

Молчание. Он ждал, думая о самом худшем возможном варианте. Много лет спустя я попытаюсь воспроизвести этот момент в сцене из «Полуночного экспресса», где отец Билли Хэйса с Лонг-Айленда предается сантиментам на свидании с сыном в Турции, обещая, что нанятый им неряшливый адвокат-турок, не особо заинтересованный в успешном исходе дела, возьмет все хлопоты на себя теперь, когда папа здесь (к сожалению, актер в фильме сильно переигрывал и пытался втиснуть слишком много в свое краткое пребывание в кадре).

Нужно было торопиться. Телефон в этой дыре мог отключиться в любой момент. И что делать тогда? Итак, я рассказал отцу, где я, почему здесь нахожусь и что может со мной произойти. Я объяснил, что было бы хорошо, если бы он смог связаться с государственным защитником, имя и номер которого я тщательным образом продиктовал ему, надеясь, что он сможет дозвониться до него (у меня это никак не получалось) и, возможно, адвокат вытащит меня отсюда под залог. Со слов моих сокамерников, чем дольше я оставался здесь, тем меньше были мои шансы выйти на волю.

Мой папа громко вздохнул, и я мог представить себе выражение его лица. Скорее всего, он не был особенно удивлен, всегда ожидая, что я могу плохо кончить. Итак, что же он мне ответил? Говорят, это наиболее часто используемое выражение в нашем языке, которое приходит в голову, как только осознаешь, что машина, несущаяся тебе навстречу, едет слишком быстро, и ты попал.

«Вот дерьмо!»

В конечном счете явился мой адвокат — веселый и доброжелательный парень, которому заплатили $1500 вперед и по результату должны были заплатить еще $6000. Он разобрался со всем в течение одного дня. Я должен был почти неделю оставаться в пределах Сан-Диего — в те времена фактически военном городке — и держаться подальше от наркотиков. Обвинения в отношении меня мистическим образом были «сняты в интересах правосудия». Вот она — сила денег. Мне очень повезло. По возвращении в Нью-Йорк в декабре я был как сжатая пружина, существо из джунглей, готовый ко всему. 24 часа в сутки я был на нервах, даже во время сна. Я очерствел, как никогда прежде. Я абсолютно не осознавал степень своего оцепенения, как будто бы только очнулся после операции под наркозом в больнице. Операции, которая затянулась на 15 месяцев. Что в реальности произошло во Вьетнаме? Я не знал никого из ветеранов в Нью-Йорке и ощущал себя как выброшенная на берег рыба, окатываемая волнами гражданских, которые мельтешили, придавая огромное значение деньгам, успеху, должностям. Они занимались всевозможной личной херней, в моих глазах все еще выглядевшей мелочным повседневным трепыханием по сравнению с актом выживания. Я не верил СМИ, которые начали рассуждать о ПТСР — «посттравматическом стрессовом расстройстве». Для меня это звучало как галиматья. Если бы такой синдром действительно существовал, то он наблюдался бы у миллионов гражданских лиц: как умалишенные они бегали из стороны в сторону, в напряге по любому поводу; они страдали, получается, так же, как и я. Но я не искал жалости и считал тупой отмазкой использовать свою службу во Вьетнаме для получения дополнительных пособий. Я ненавидел всех этих жалких нытиков и ворчунов, которых хватало и в армии.